В одном моем давнем поэтическом тексте есть такой фрагмент – парафраз хорошо всем знакомого места из хорошо всем знакомого стихотворения хорошо всем знакомого автора: «Стоим среди нетопленого мира, / Не различая в сумерках пути. / Все те же мы: нам целый мир – квартира. / Так почему ж нам некуда пойти?»
Эта сквозящая здесь бесприютность, бездомность – один из самых неизбывных, щемящих и мгновенно отзывающихся в самых разнообразных сердцах мотивов. В стихах, в прозе, в кино, в театре, в жизни.
Я был домашним ребенком, и дома мне было хорошо. И в то же время я довольно мучительно и вместе с тем туманно мечтал о каких-то иных пространствах обитания, радикально отличных от тех, к которым привык.
Я даже в детский сад никогда не ходил. А ведь и он, этот таинственный «сад», казался мне необычайно привлекательным. Уже хотя бы потому, что там было все не так, как дома. Прежде всего еда. Мои сверстники, прошедшие эту суровую школу, на всю жизнь запомнили детсадовскую еду. Ох как запомнили!
Я, напротив, обожал столовский ассортимент, решительно предпочитая его скучным маминым котлетам с жареной картошкой. А бесконечно манящий, как бы сверкающий в свете хрустальных люстр путеводный образ пары сосисок с горошком на щербатой фаянсовой тарелке с бледно-зеленоватой надписью «Общепит», изредка воплощающийся во время воскресных выездов всей семьей на ВДНХ, венчал собою все мои сложившиеся к тому времени представления о роскошной жизни.
В детском саду я не был и уже не буду. Не случилось мне побывать постояльцем и в армейской казарме.
До поры до времени опыт недомашней жизни ограничивался для меня несколькими больницами, постепенно вылечившими меня не только и не столько от болезней, сколько от слишком уж безразмерных мечтаний о блаженной бездомности. Нет, я все равно, конечно, о чем-то таком мечтал, но уже как-то более вдумчиво, что ли, более, скажем так, разборчиво.
Первая моя больница была, когда мне стукнуло четыре года, и я ее запомнил очень смутно и фрагментарно.
Скарлатина. Мама рассказывала, что привезла меня в больницу на санках. Вот вроде бы и все.
Хотя нет, не все! Именно после этой больницы я навсегда стал бояться уколов, а слово «шприц» начал произносить так, как оно мне послышалось тогда, а именно как «фриц» – это не менее зловредное, чем «шприц», слово было очень даже на слуху в годы моего раннего послевоенного детства.
Вторая больница случилась, когда мне было десять. Меня положили туда, чтобы вырезать гланды. Помню палату, где, кроме меня, помещалась куча разнообразных мужиков. Судя по воспоминанию, это было не детское отделение, а общее. Мужики играли в карты, громко смеялись, непонятно и шумно шутили, некоторые из них – их называли «тяжелыми» – стонали и хрипели во сне.
Помню и саму операцию. Я боялся, но находился в том возрасте, когда открыто бояться было стыдно, потому что «ты мужик или кто?». Ясное дело – мужик!
Хирург Тигран Арамович Мхитарьян (вот ведь, запомнил, надо же) во время операции что-то напевал себе под нос, а его черные колючие усы свирепо прорастали сквозь марлевую повязку. Помню, что после операции очень болело горло и я не мог спать. Помню, что мама, пообещавшая, что после операции она мне принесет много, очень много мороженого, пришла на следующий день и действительно принесла несколько пачек мороженого, а я не смог есть. Даже смотреть на него мне не хотелось. Потом жалел, конечно.
Ну и еще были разные истории. Не так их было и много, но зато все они ярко запомнились.
Все эти больницы, эти небольшие примерки бесприютности и сиротства и одновременно прививки от них ничего существенно не изменили в моем миропонимании. Я как был, так и остался исключительно домашним ребенком, смутно и при этом упорно мечтавшим о какой-то иной участи.
Я рос в коммунальной квартире. В тесноте и скученности. Но теснота ребенку не мешает, а скорее помогает. Ему и под столом неплохо.
Детскому воображению свойственно раздвигать скученное пространство до размеров, необходимых для его безбрежных мечтаний. Мои же мечтания метались от дворца султана с голубыми фонтанами до трюма пиратской шхуны, от подземного города до пахнущей свежей стружкой каморки папы Карло.
В своих безудержных фантазиях я беспрестанно преобразовывал свой родной и теплый дом во что-то труднопостижимое – то ли в корабль, то ли в замок, построенный внутри горы, то ли в поезд бесконечно дальнего следования.
Существует мнение, в соответствии с которым подобные детские фантазирования свидетельствуют о поиске дома, настоящего дома. О том, что, как бы ни была заботлива семья, как бы ни было натоплено и любовно прибрано родительское жилье, многих из нас настигает вдруг тоскливое чувство бесприютности. Мы-то всю жизнь ищем родной дом, мы-то всю жизнь, когда и где бы ни находились, мечтаем о возвращении домой, а нам кажется, что мы грезим о трудных странствиях и житейской неустроенности.
Да, многие из нас всю жизнь ищут и не могут найти свой дом – не тот, в котором мы живем. Другой, настоящий. Поэтому возникает иногда властная потребность куда-то уйти, убежать, ускользнуть. Хотя бы на время. Поэтому существуют люди, любящие жить в гостиницах. Поэтому некоторым старым людям в какой-то момент начинает навязчиво казаться, что жилье, в котором они прожили многие десятилетия, – это вовсе не их дом, а какое-то временное и к тому же враждебное им пространство – то ли больница, то ли тюрьма, то ли еще что. А они-то хотят домой, домой!
Дом – живое существо. Недаром мифологическое народное сознание населяло его домовыми и прочими духами. И недаром Баба-яга жила в избушке на курьих ножках. И недаром ребенок рисует сначала маму с папой, потом кошку, а потом домик с трубой и дымом.
Еще важно понять, что настоящий дом – это не то место, где живут, точнее сказать проживают. Это то место, куда возвращаются. А чаще – лишь мечтают о возвращении.
И бывает так, что в родном доме, вроде бы наполненном почти утробным теплом, человек чувствует себя как в чужом. И бывает так, что возникшее еще в раннем детстве острое чувство ледяной бесприютности и горького сиротства не оставляет человека до самого конца.
Одного такого человека мы все хорошо знаем. Это тот самый человек, которого я упомянул в начале, хотя и не назвал его по имени. Это тот, для кого не только отчий дом, но и целый мир оказался чужбиной, а отечеством ему навсегда стало Царское Село.